“Со святыми упокой” (отрывок из главы “В Екатеринбурге”)

95“Много тяжелого впереди, но Господь милостив,

не отступит от любящих Его, не попустит больше,

чем силы могут вынести”.

Из письма Императрицы к Анне Вырубовой от 19 апреля 1918 года.

Поезд с Государем, Императрицей, Великой княжной Марией Николаевной и приближенными выехал из Тюмени в Вербное воскресенье, на праздник Входа Господня в Иерусалим 28 апреля 1918 года. Со страстного понедельника Императрица стала отмечать в своем дневнике чтение Государем вслух положенных по богослужебному уставу фрагментов из Евангелий (зачал) на соответствующий день, а Великой Княжной Марией Николаевной — вслух различного «духовного чтения».

Во вторник Страстной седмицы, 30 апреля, узники прибыли в Екатеринбург. Так же, как в Тобольске, дом для проживания Царской семьи к их приезду не был полностью готов. В так называемом Ипатьевском доме не работали канализация и водопровод. Условия содержания Венценосцев по сравнению с Тобольском резко ухудшились. Семья стала находиться фактически в условиях тюремного режима, изолированной от внешнего мира высоким двойным забором. На четырех высотах по периметру вокруг дома были расставлены пулеметы. Из бывшего штата прислуги в 45 лиц разрешили остаться троим. Отменили титулования Семьи, охрана вела себя подчеркнуто издевательски. Письма к детям (когда они оставались в Тобольске) после проверки отправлялись не все. Через некоторое время после проживания Семьи в доме закрасили окна, а позднее на них поставили решетки, запрещалось открывать окна или выглядывать из форточек. До 18 июня кушанья поступали заключенным из советской столовой почти всегда с большим опозданием (после разрешили готовить повару Ивану Харитонову, прибывшему из Тобольска 23 мая).

Бывать на воздухе рядом с домом, несмотря на летнюю жару и духоту, не позволяли более часа в день и больному Цесаревичу. Государю не разрешали никаких физических работ во дворе (о чем он неоднократно просил).

Указав на характер заключения в целом, возвращаемся к приезду Государя. На следующий день по прибытии Великая княжна Мария Николаевна писала сестре Ольге: «Кругом деревянный забор, мы только видим кресты на куполах церквей, стоящих на площади». То же писал дочери и лейб-медик Евгений Боткин. Основываясь на письме отца, его дочь, Татьяна Боткина, в воспоминаниях отметила, что забор был так высок, что из-за него «от собора виднелся только золотой крест [в действительности, вероятно, кресты — К. К.], но и видеть крест доставляло много удовольствия заключенным».

Ближайшим храмом к Ипатьевскому дому была Вознесенская церковь, но могли быть видны и купола других городских церквей. Также буквально рядом с построенным вокруг дома забором находилась часовня, бывшая на месте старой деревянной Вознесенской церкви.

В Великий четверг Государь записал в своем дневнике: «При звуке колоколов грустно становится при мысли, что теперь Страстная [седмица] и мы лишены возможности быть на этих чудных службах и, кроме того, даже не можем поститься! <…> Вечером мы все жильцы четырех комнат, собрались в зале, где Боткин и я прочли по очереди 12 Евангелий, после чего легли».

В Страстной пяток Государь читал всем Евангелие и книгу Иова Многострадального. Вечером в Великую субботу (в 20-20) для богослужения в Ипатьевский дом позволили прийти священнослужителям Градо-Екатерининского собора.

Это были священник Анатолий Григорьевич Меледин и диакон Василий Афанасьевич Буймиров. Они отслужили заутреню (утреню), как отметил Государь, «скоро и хорошо». Пасхальной литургии не было, и Семья легла спать рано.

В воскресенье 5 мая Государь записал: «Утром похристосовались между собою и за чаем ели кулич и красные яйца, пасхи [то есть, блюда из творога, изюма, яиц и проч. ― К. К.] не могли достать».

В Светлую седмицу и позднее Император продолжал читать Евангелие вслух.

В день 50-летия Государя 19 мая (6-го по старому стилю) тем же духовенством (с 11-30) был отслужен Пасхальный молебен при усиленной охране Ипатьевского дома (в этот день Царские дети, остававшиеся в Тобольске, причастились Святых Христовых Тайн).

<…> 9 июля, доктор Евгений Боткин начал писать прощальное письмо, адресованное, вероятно, своему брату. В письме лейб-медик, в частности, говорил: «Дорогой мой, добрый друг Саша, делаю последнюю попытку писания настоящего письма, — по крайней мере, отсюда, — хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь откуда-нибудь еще писать, — мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер, — умер для своих детей, для друзей, для дела… Я умер, но еще не похоронен, или заживо погребен. <…> Надеждой себя не балую, иллюзиями не убаюкиваюсь и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза. Пока, однако, я здоров и толст по-прежнему, так, что мне даже противно иной раз увидеть себя в зеркале».

За три дня до убийства — 14 июля состоялось последнее богослужение в земной жизни Царской семьи. В тот день Императрица записала в дневнике: «Имела радость от слушания обедницы». Обратим на эту службу особое внимание. Для совершения ее были вызваны протоиерей Иоанн Сторожев и диакон Василий Буймиров.

Отец Сторожев оставил о том дне следующие показания следствию: «1/14 июля <…> явился опять тот же солдат [Якимов — К. К.], который и первый раз приезжал звать меня служить в доме Ипатьева. На мой вопрос: “Что угодно?”, солдат ответил, что комендант меня “требует” в дом Ипатьева, чтобы служить обедницу. <…>

В сопровождении отца диакона Буймирова, в 10 час. утра был уже около дома Ипатьева. Наружный часовой, видимо, был предупрежден, так как при нашем приближении сказал через окошко внутрь ограды: “Священник пришел”. Я обратил внимание на совершенно необычное для уст красных наименование “священник” и, всмотревшись в говорившего, заметил, что как он, так и вообще постовые на этот раз как-то выглядят интеллигентнее того состава, который я видел 20 мая [2 июня нового стиля]. Мне даже показалось, что среди них были ученики Горного училища, но кто именно — не знаю. По-прежнему внутри за забором, на площадках лестницы и в доме было много вооруженных молодых людей, несших караул.

Едва мы переступили через калитку, как я заметил, что из окна комендантской на нас выглянул Юровский. (Юровского я не знал, видел его лишь как-то раньше ораторствовавшим на площади). Я успел заметить две особенности, которых не было 20 мая, — это: 1) очень много проволочных проводов, идущих через окно комендантской комнаты в дом Ипатьева, и 2) автомобиль — легковой — стоящий наготове у самого подъезда дома Ипатьева. Шофера на автомобиле не было. На этот раз нас провели в дом прямо через парадную дверь, а не через двор.

Когда мы вошли в комендантскую комнату, то нашли здесь такой же беспорядок, пыль и запустение, как и раньше. Юровский сидел за столом, пил чай и ел хлеб с маслом. Какой-то другой человек спал, одетый, на кровати. Войдя в комнату, я сказал Юровскому: “Сюда приглашали духовенство, мы явились. Что мы должны делать?” Юровский, не здороваясь и в упор рассматривая меня, сказал: “Обождите здесь, а потом будете служить обедницу”. Я переспросил: “Обедню или обедницу?” — “Он написал: обедницу”, — сказал Юровский. <…>

[Вскоре] диакон, обращаясь ко мне, начал почему-то настаивать, что надо служить обедню, а не обедницу. Я заметил, что Юровского это раздражает и он начинает “метать” на диакона свои взоры. Я поспешил прекратить это, сказав диакону, что и везде надо исполнять ту требу, о которой просят, а здесь, в этом доме, надо делать то, о чем говорят. Юровский, видимо, удовлетворился.

Заметив, что я зябко потираю руки (я пришел без верхней рясы, а день был холодный), Юровский спросил с оттенком насмешки, что такое со мной. Я ответил, что недавно болел плевритом и боюсь, как бы не возобновилась болезнь. Юровский начал высказывать свои соображения по поводу лечения плеврита и сообщил, что у него самого был процесс в легком. Обменялись мы и еще какими-то фразами, причем Юровский держал себя безо всякого вызова и вообще был корректен с нами. Одет он был в темную рубаху и пиджак. Оружия на нем я не заметил. Когда мы облачились, и было принесено кадило с горящими углями (принес какой-то солдат), Юровский пригласил нас в зал для служения. Вперед в зал прошел я, затем диакон и Юровский. Одновременно из двери, ведущей во внутренние комнаты, вышел Николай Александрович с двумя дочерьми, но которыми именно, я не успел рассмотреть. Мне показалось, что Юровский спросил Николая Александровича: “Что, у вас все собрались?” (Поручиться, что именно так он выразился, я не могу). Николай Александрович ответил твердо: “Да — все”.

Впереди, за аркой, уже находилась Александра Феодоровна с двумя дочерьми и Алексеем Николаевичем, который сидел в кресле-каталке, одетый в куртку, как мне показалось, с матросским воротником. Он был бледен, но уже не так, как при первом моем служении, вообще выглядел бодрее. Более бодрый вид имела и Александра Феодоровна, одетая в то же платье, как и 20 мая. Что касается Николая Александровича, то на нем был такой же костюм, как и в первый раз. Только я не могу ясно себе представить, был ли на этот раз на груди его Георгиевский крест. Татьяна Николаевна, Ольга Николаевна, Анастасия Николаевна и Мария Николаевна были одеты в черные юбки и белые кофточки. Волосы у них на голове (помнится, у всех одинаково) подросли, и теперь доходили сзади до уровня плеч.

Мне показалось, что как Николай Александрович, так и все его дочери на этот раз были — я не скажу, в угнетении духа, но все же производили впечатление как бы утомленных. Члены семьи Романовых и на этот раз разместились во время богослужения так же, как и 20 мая. Только теперь кресло Александры Феодоровны стояло рядом с креслом Алексея Николаевича — дальше от арки, несколько позади его. Позади Алексея Николаевича встали Татьяна Николаевна (она потом подкатила его кресло, когда после службы они прикладывались ко кресту), Ольга Николаевна и, кажется (я не запомнил, которая именно), Мария Николаевна. Анастасия Николаевна стояла около Николая Александровича, занявшего обычное место у правой от арки стены. За аркой, в зале, стояли доктор Боткин, девушка и трое слуг: один высокого роста, другой — низенький, полный (мне показалось, что он крестился, складывая руку, как принято в католической церкви), [возможно, это повар Иван Харитонов, но католиком он не был — К. К.] и третий — молодой мальчик [Леонид Седнев — К. К.]. В зале, у того же дальнего угольного окна, стоял Юровский. Больше за богослужением в этих комнатах никого не было.

Стол с иконами, обычно расположенными, стоял на своем месте: в комнате за аркой. Впереди стола, ближе к переднему углу, поставлен был большой цветок, и мне казалось, что среди ветвей его помещена икона, именуемая «Нерукотворный Спас», обычного письма, без ризы. Я не могу утверждать, но я почти убежден, что это была одна из тех двух одинакового размера икон «Нерукотворного Спаса», которые Вы мне предъявляете [следователь показывал отцу Иоанну иконы, обнаруженные в Ипатьевском доме и рядом с ним после гибели Царской семьи — К. К.].

По-прежнему на столе находились те же образки-складни, иконы «Знамения Пресвятой Богородицы», «Достойно есть», и справа, больших в сравнении с другими размеров, писанная масляными красками, без ризы, икона святителя Иоанна Тобольского. <…>

Став на свое место, мы с диаконом начали последование обедницы. По чину обедницы положено в определенном месте прочесть молитвословие “Со святыми упокой”. Почему-то на этот день диакон, вместо прочтения, запел эту молитву, стал петь и я, несколько смущенный таким отступлением от устава. Но, едва мы запели, как я услышал, что стоявшие позади нас члены семьи Романовых опустились на колени, и здесь вдруг ясно ощутил я то высокое духовное утешение, которое дает разделенная молитва.

Еще в большей степени дано было пережить это, когда в конце богослужения я прочел молитву к Богоматери, где в высокопоэтических, трогательных словах выражается мольба страждущего человека поддержать его среди скорбей, дать ему силы достойно нести ниспосланный от Бога крест.

После богослужения все приложились к св. кресту, причем Николаю Александровичу и Александре Феодоровне отец диакон вручил по просфоре. (Согласие Юровского было заблаговременно дано). Когда я выходил и шел очень близко от бывших Великих Княжон, мне послышались едва уловимые слова: “Благодарю”. Не думаю, чтобы это мне только показалось. Войдя в комендантскую, я, незаметно для себя, глубоко вздохнул. И вдруг слышу насмешливый вопрос: “Чего Вы это так тяжко вздыхаете?” — говорил Юровский. Я не мог и не хотел открывать ему мною переживаемого и спокойно ответил: “Досадую, что так мало послужил, а весь взмок от слабости, выйду теперь и опять простужусь”. Внимательно посмотрев на меня, Юровский сказал: “Тогда надо окно закрыть, чтобы не продуло”. Я поблагодарил, сказав, что все равно сейчас пойду на улицу. “Можете переждать”, — заметил Юровский, и затем, совершенно другим тоном, промолвил: “Ну вот, помолились, и от сердца отлегло” (или “на сердце легче стало” — точно не упомню). Сказаны были эти слова с такой, мне показалось, серьезностью, что я как-то растерялся от неожиданности и ответил: “Знаете, кто верит в Бога, тот действительно получает в молитве укрепление сил”. Юровский, продолжая быть серьезным, сказал мне: “Я никогда не отрицал влияния религии и говорю это совершенно откровенно”. Тогда и я, поддавшись той искренности, которая послышалась мне в его словах, сказал: “Я вам тоже откровенно отвечу — я очень рад, что вы здесь разрешаете молиться”. Юровский на это довольно резко спросил: “А где же мы это запрещаем?” — “Совершенно верно, — уклонился я от дальнейшей откровенности, — вы не запрещаете молиться, но ведь здесь, в Доме особого назначения, могут быть и особые требования”. — “Нет, почему же…” — “Ну вот, это я и приветствую”, — закончил я, на прощание Юровский подал мне руку, и мы расстались.

Молча дошли мы с отцом диаконом до здания Художественной школы, и здесь вдруг отец диакон сказал мне: “Знаете, отец протоиерей, — у них там чего-то случилось”. Так как в этих словах отца диакона было некоторое подтверждение вынесенного и мною впечатления, то я даже остановился и спросил, почему он так думает. “Да так. Они все какие-то другие точно, да и не поет никто”. А надо сказать, что действительно за богослужением 1/14 июля впервые (отец диакон присутствовал при всех пяти служениях, совершенных в доме Ипатьева) никто из семьи Романовых не пел вместе с нами. Через два дня, 4/17 июля [это неточность; о расстреле Государя было объявлено только 21 июля — К. К.], екатеринбуржцам было объявлено о том, что “бывший Государь Император Николай Александрович расстрелян”».

Обратим внимание на несколько моментов в показаниях отца Сторожева. Когда охранник Якимов по приказу Юровского вызывал священника, то сказал: «Комендант <…> “требует” в дом Ипатьева, чтобы служить обедницу». Когда Сторожев пришел в Ипатьевский дом, Юровский вновь сказал ему: «Будете служить обедницу». Тем не менее, как говорит священник: «Я [Сторожев] переспросил: “Обедню или обедницу?”» «Обедницу», — сказал Юровский в третий раз. Но и после этого уже диакон «начал почему-то настаивать, что надо служить обедню, а не обедницу» (что вызвало неудовольствие Юровского). Чем вызвано такое желание священнослужителей служить литургию, а не обедницу?

Мы полагаем, общим ощущением надвигающейся катастрофы. Слухи о скорой расправе с заключенными витали среди охраны, о чем ее представители позднее говорили следствию. Очевидно, чувствовали конец и узники (это видно из вышеприведенного прощального письма Боткина).

Надвигающуюся развязку трагедии ощутило и духовенство. И, если можно так выразиться, инстинктивно или на уровне подсознания хотело служить литургию — совершить бескровное жертвоприношение. («У них там чего-то случилось», — сказал диакон после службы и подтвердил аналогичные впечатления отца Сторожева.)

Спонтанно вырвавшимся наружу чувством трагедии, тихим криком стало внезапное пение диаконом молитвы: «Со святыми упокой, Христе души раб Твоих, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная», и тогда «члены семьи Романовых опустились на колени».

Напомним, что при молитвословии «Со святыми упокой» вставание на колени не является положенным по чину действием. При этом в воскресный день, а 14 июля 1918 года было воскресенье, по чинопоследованию обедницы вообще не полагается ни петь, ни читать молитвы «Со святыми упокой».

Историк Евгений Евлампиевич Алферьев (в 1920-е годы духовный сын протоиерея Сторожева) считает, что это пение — «знаменательное событие, глубокий и таинственный смысл которого стал понятным только тогда, когда оно отошло в прошлое».

Современный исследователь Юрий Григорьев рассуждает: «В том, что дьякон отступил от правил и в воскресный день включил в богослужение молитву “Со святыми упокой”, да при этом еще и пропел ее, — в этом Романовы, несомненно, увидели знак. Увидели в отступлении от канона предупреждение о том, что их земной путь близок к завершению. Всегда покорные воле Всевышнего, они приняли это уведомление о предначертанном им испытании с истинно христианским смирением. Их предположение о том, что их убьют, получило самое надежное подтверждение. Бог уведомил их о своей воле, избрав для этого совершенно бесспорный для верующего и абсолютно непонятный для тюремщиков способ. Присутствующий на богослужении Юровский ничего не понял, да и не мог понять. А они все поняли».

Похоже, что это так. Царская семья неоднократно слышала чин обедницы в Тобольске и в будние, и в воскресные дни. В воскресные дни названная молитва опускалась, в будни читалась, но не пелась никогда. Молитва «Со святыми упокой» поется на отпевании. Можно сказать, узники были отпеты заживо, и это в той или иной степени чувствовали на этой службе все.

К.Г. Капков

Поделитесь с друзьями: